День рождества Христова Воскресенье утром. В прошлом году в это время я был у бернардинец Сегодня сижу один в халате, грызу колечко и пишу
Горячо любимый Ясь.
Я как раз возвращался от Славика (известного скрипача, с которым подружился; после Паганини не слышал ничего подобного — девяносто шесть нот staccato берет на один смычок и т. д., просто невероятно); у него мне пришла мысль, вернувшись домой, погрустить за фортепиано и выплакать adagio к Вариациям на тему Бетховена *, которые мы вместе с ним пишем; но то, что я заскочил на почту, которую, проходя мимо, никогда не пропускаю, придало моим чувствам иное направление. Слезы, которые должны были упасть на клавиши, оросили Твое письмо; я жаждал письма от Тебя. Знаешь почему? Да, Ты знаешь. Но не только [чтобы узнать] относительно моего ангела покоя*, клянусь ее любовью, если бы я мог, то разбудил бы все звуки, какие бы только внушило мне слепое, бешеное, неистовое чувство, чтобы хоть отчасти угадать те пес-ни, которые пело войско Яна * и рассеянные отзвуки которых до сих пор еще где-то блуждают по берегам Дуная. Посоветуешь мне — выбрать поэта? Ты ведь знаешь, что я самое что ни на есть нерешительное существо на свете и только раз в жизни сумел сделать правильный выбор *. Боже мой, и она и сестры хоть корпией могут помочь, а я... Если бы не то, что отцу и без того тяжко, я бы немедленно вернулся. Я проклинаю час своего отъезда, и Ты, зная мои дела, должен согласиться, что с отъездом Тытуса слишком много сразу свалилось на меня. Все эти обеды, вечера, концерты, танцы, которыми я сыт по горло, надоели мне: так мне тут тоскливо, глухо, мрачно. Я это люблю, но не при таких жестоких обстоятельствах. Я не могу поступить, как мне хочется, а должен наряжаться, завиваться, обуваться; в гостиных притворяюсь спокойным, а вернувшись домой, бушую на фортепиано. Никто мне не близок, со Мреми я вынужден быть любезным. Есть люди, которые 13 ня как будто любят, рисуют меня, заигрывают со мной, угождают мне. Но что мне в том, если не дано мне покоя,— разве что достану все ваши письма, открою картинку с видом на короля Зыг[мунта] *, посмотрю на колечко. Прости, Ясь, что я Тебе так жалуюсь, но мне кажется, что так мне вполовину легче, что так я спокойнее; с Тобой я всегда делился своими чувствами. Получил ли Ты записочку? Наверно, мои письма Тебе ни к чему, потому что Ты дома; я же читаю и перечитываю Твое письмо без конца. [...] Правда ли, что произошла хоть небольшая перемена? Не захворала ли? Я легко допускаю нечто подобное у столь нежного создания. А не показалось ли это Тебе? Может быть, испуг 29-го*? Не дай бог, чтобы я был причиной этого. Успокой [ее], скажи, что пока сил хватит... что до смерти... что и после смерти прах мои будет стлаться [ей] под ноги. Но того, что Ты сможешь ей сказать, слишком мало... я напишу. Я бы уже давно написал, не мучился бы так долго; но люди! — если бы мое письмо случайно попало в чужие руки, это могло бы повредить ее доброму имени,— поэтому лучше Ты будь моим толмачом, говори за меня, et j'en conyiendrai <я с этим соглашусь>. Эти Твои французские выражения меня доконали.— Немец, который шел со мной по улице, в то время как я читал Твое письмо, едва удержал меля под руки и никак не мог понять, что со мной случилось. Мне хотелось хватать и целовать всех прохожих,— у меня еще никогда так не было на душе, ведь это было первое письмо от Тебя! Я надоедаю Тебе, Ясь, своим глупым восторгом, но мне трудно прийти в себя и написать о чем-нибудь постороннем... Третьего дня я был на обеде у одной дамы, польки, по фамилии Байер, по имени Констанция. Я люблю там бывать из-за реминисценций; все ноты, носовые платки, салфетки помечены ее именем; обыкновенно мы ходим туда вместе со Славиком, к которому она неравнодушна. Третьего дня мы играли все время до и после обеда, и так как это был Сочельник и прекрасная (совершенно весенняя) погода, то мы вышли от Байеров ночью. Попрощавшись со Славиком, который должен был идти в Император[скую] часовню, я один в двенадцать медленным шагом направился к св[ятому] Стефану*. Пришел: никого еще не было. Не ради богослужения, а для того, чтобы в этот час поглядеть на это гигантское здание, я стал в самом темном углу у подножия готической колонны. Невозможно описать все великолепие, все величие этих грандиозных сводов - было тихо — только иногда шаги прислужника, зажигавшего в глубине храма светильники, нарушали мое забытье. За мною гробница, подо мною гробница Только надо мною недоставало гробницы. Мрачная звучала во мне гармония... Больше чем когда-либо чувствовал я свою осиротелость; я упивался этим величественным зрелищем до тех пор, пока люди и огни не стали прибывать. Тогда, подняв воротник плаща, как не раз бывало, помнишь? Через Краковское Предместье,— я отправился на музыку в Императорскую часовню. По дороге, уже не один, а среди множества компаниями идущих веселых людей, я пробежал по самым прекрасным улицам. Вены до самого Замка, где прослушал три номера неважно, заспанно исполненной мессы, после часа ночи вернулся домой спать. Снились мне Ты, вы, они — мои милые дети. На следующий день [...] я отправился на обед к Мальфатти; Шанасё, ныне истый поляк, поедал зразы с капустой, как, ручаюсь, никто у Кармелитов <варшавская харчевня>. Я не отставал от него; Ты должен знать, что док [тор] Мальфатти, этот редкий человек (в полном смысле слова человек),— так обо всем помнит, что всякий раз, когда мы у него обедаем, потчует нас польскими блюдами. После обеда пришел Вильд, известный, лучший, пожалуй, в настоящее время немецкий тенор. Я проаккомпанировал ему наизусть арию из Отелло, которую он мастерски спел. На нем и на Гейнефеттер держится вся здешняя опера, а все остальное так убого, что совершенно недостойно Вены. У панны Гейнефеттер почти полностью отсутствует эмоциональность. Подобный голос мне вряд ли скоро удастся услышать,— все великолепно спето, каждая нота выдержана безупречно, чистота, гибкость, portamento,— но все так холодно, что я чуть было не отморозил себе нос, сидя в первом ряду кресел, вблизи от сцены. Со сцены она хороша, особенно в мужском наряде. В Отелло она лучше, чем в [Севильском] цирюльнике, где вместо невинной, живой, влюбленной девушки изображает многоопытную кокетку; в моцартовском [Милосердии] Тита она хороша в роли Сексты, а также и в Крестоносце [в Египте]. Скоро она выступит в Сороке[-воровке]; мне очень любопытно. Волкова понимала [Севильского] Цирюльника лучше, только ей не хватает горла панны Гейнефеттер. Она, несомненно, одна из первых певиц, но все же не первая.—
Я собирался поехать слушать Пасту *. Ты ведь знаешь, что у меня есть письма от саксонского двора к вине-королеве Миланской.— Но как же ехать? Родители велят мне делать то, что я хочу, а я этого не люблю. В Париж? Здесь мне советуют еще подождать. Вернуться? — Остаться здесь? — Покончить с собой? — Не писать Тебе? Ты мне посоветуй, что мне делать. Спроси у тех людей, которые мной управляют, и напиши [их] мнение, и пусть так и будет. Будущий месяц еще пробуду здесь. Итак, пиши, прежде чем отправишься на северо-восток* (но я надеюсь, что Тебе не надо будет уезжать). Стало быть, напиши мне прежде чем уедешь (posterestante, в Вену), побывай у Родителей, прежде чем выедешь, у Конс[танции]... Замени им меня, пока Ты там. Бывай часто, пусть сестры видят Тебя, пусть думают, что Ты приходишь ко мне, а я в другой комнате: сядь рядом, и пусть думают, что я сижу сзади. Иди в театр, и я туда приду. Я внимательно читаю [здешние] журналы; мне обешаны польские газеты.— О концерте не думаю.— Здесь Алоиз Шмидт, пианист из Франкфурта, известный своими очень хорошими Этюдами, человек лег сорока с лишним. Я познакомился с ним, он обещал меня навестить. Собирается дать концерт, надо уступить первенство; он мне кажется человеком дельным, и я надеюсь, что мы как музыканты поймем друг друга. Потому что Тальберг отлично играет, но человек он не в моем вкусе. Он моложе меня, нравится дамам, из Немой [из Портичи] делает, попурри*, piano — педалью, а не рукой, децимы берет, как октавы, на сорочках у него бриллиантовые пуговки, Мошелес не поражает его, и поэтому не диво, что ему понравились только tutti из моего Концерта. Он тоже пишет концерты.
Дописываю Тебе письмо три дня спустя. Перечитал тот вздор, который намарал Тебе; прости, Ясь, что Тебе придется за него платить. Как раз сегодня за обедом в итальянском кабачке я услышал: «Der liebe Gott hat eine Fehler gemacht, dass die Polen geschaffen hat» <Господь Бог сделал ошибку, сотворив поляков>, поэтому не удивляйся, что я не в состоянии хорошо написать то, что чувствую. И новостей ты тоже не жди от поляка, потому что другой прибавил: «1п Polen ist nichts zu hollen"» <С Польши взятки гладки>.— Мерзавцы! Между тем на деле они радуются [нашим несчастьям], хотя и не хотят этого показать. Сюда приехал француз колбасник, перед его элегантной лавкой уже около месяца собирается пропасть народу, и они постоянно открывают в этом французе что-то новое; одни думают, что это последствие французской революции, и с состраданием взирают на вывешенные на полотнах кишки; другие возмущены тем, что французскому мятежнику разрешили открыть колбасную лавку, в то время как они в собственной стране сами имеют достаточно свиней. Куда ни повернись, всюду говорят о французе и боятся, что если бы что-нибудь произошло, то как бы не началось это от француза *... Кончаю, Ясь, потому что должен кончать. Обними от меня всех дорогих товарищей. Поцелуй меня. Я перестану Тебя любить только вместе с жизнью, с Родителями, перестану любить разве только вместе с нею. Дорогой мой, пиши мне. Даже покажи [ей] это письмо, если найдешь возможным, потому что у меня уже нет времени его перечитать. Нынче еще на вечер к Мальфатти, а перед этим сам [отнесу] на почту.— Как только случится минута времени, снова Тебе напишу. Родители, может быть, знают, что я Тебе пишу; скажи им, но письмо не показывай.
Все еще не могу оторваться от милого Яся! Ступай, Паскудник! Если Ватсон Тебя любит так же, как я, то, верно, радуется революции. Не повесили ли ее мать? Жаль, однако, что Усач (ты меня понимаешь), усач, плакса,— что этот гнусный музыкальный папа не звонит*. Как бы хорош был такой охраняющий звон, напр[имер], в финале Сороки [-воровки]... Конст... (не могу даже имени написать, моя рука недостойна). Ах. Я рву на себе волосы, когда подумаю, что обо мне могут забыть. Грсссеры! Безобразов! Писажевский! Сколько их! Сегодня я — Отелло. Я хотел сложить это письмо и запечатать без конверта, забыв, что у Вас умеют читать по-польски. И так как у'меня еще осталась бумага, позволь мне описать Тебе мою здешнюю жизнь. Живу я на четвертом этаже, правда, на прекраснейшей улице, но мне пришлось бы порядком высунуться из окна, если бы я захотел уви-теть, что творится внизу. Моя комната (которую ты увидишь нарисованной молодым Гуммелем в моем новом альбоме, когда я вернусь к вам) удобная,просторная, в три окна. Кровать стоит напротив окон; справа (чудный) панталеон, с левой стороны диван. Между окнами зеркала, посередине великолепный круглый стол красного дерева; паркет натертый. Тихо. После обеда Барии не принимает, и поэтому я могу всецело перенестись мыслями к Вам. Утром меня будит невыносимо глупый слуга, я встаю, мне приносят кофе, я играю, и часто завтрак оказывается простывшим. Потом около девяти приходит учитель немецкого языка; затем я чаще всего играю, после чего — как было до сих пор — меня рисовал Гуммель, а Нидецкий учил мой Концерт. Все это в халате до двенадцати; тут только приходит очень достойный немчик, Лейдснфрсст, немчик, работающий в тюрьме, с которым, если погода хороша, мы идем на прогулку вокруг города по glacis *. После чего я отправляюсь на обед, если куда-нибудь приглашен; если же нет, мы идем вместе туда, где обедает вся здешняя студенческая молодежь, то есть «Zur Boemishen Kochin» <«У Богемской поварихи»>. После обеда пьем черный кофе в самой красивой Kaffenhaus (такая здесь мода, даже Шанасё бывает; после чего я делаю визиты, а в сумерках возвращаюсь домой, завиваюсь, обуваюсь — и на вечер. Около десяти, одиннадцати, иногда двенадцати (никогда не позже) возвращаюсь [домой],— играю, плачу, читаю, смотрю, смеюсь, иду спать, гашу свечу и вы мне всегда снитесь. Твое письмо должно было уйти в среду, но было слишком поздно,— значит, пойдем в субботу. Поцелуй Эльснера. [...] Мой портрет, о котором должны знать только Ты и я,— малюсенький; если ты думаешь, что он мог бы доставить [Констанции] хоть немножко удовольствия, то я пришлю Тебе его через Шуха, который может выехать с Фрейером около пятнадцатого буд[ущего месяца], если обстоят[ельства] того потребуют. В Вене много разговоров о Клопики, жалеют Потоки, и какие-то Волики говорили с кн[яз]ем*. Мне смешно: то, как они искажают наши имена, превосходит всякое воображение. Без крайней необходимости не отдавай записочку. Не знаю, что написал. Можешь прочитать первую и' может быть, последнюю*.
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи. [ Регистрация | Вход ]
Аудио/видеозаписи и литература предоставляются исключительно для ознакомления. После ознакомления они должны быть удалены, иначе, вероятно, Вами будет нарушен закон "об авторском праве и смежных правах".